Семейные воспоминания о Голодоморе писательницы Антонины Литвин
Украинская поэтесса и общественная деятельница Антонина Литвин собрала семейные истории о событиях Голодомора-геноцида и массовых искусственных голодов 1921–1923 и 1946–1947 годов. Публикуем фрагменты собранных воспоминаний.
«Пережили как-то и это, и вот 1929 год, сплошная коллективизация, раскулачивание. Должны были мои дед и бабка бежать из села, чтобы не посадили в Сибирь. Все, что так тяжело приобрели, — все отобрали. Даже одежду, бытовые принадлежности, бочки, горшки, лопаты… И оказались мои дед и баба с двумя дочерьми (моя мать и сестра Анна) только в Никополе. Стали пролетариями, пошли на фабрику работать (лозоплетильную). Еще ударниками были, потому что привыкли работать усердно и честно. И пришел 1933 год. Выдавали по карточкам 100 г хлеба в день и трижды какую-то баланду в столовой. Моя мама исповедовалась мне уже незадолго до смерти о таком своем «грехе»… Получила она свои 100 г хлеба, пошла в столовую по болтушку. А там сидит отец и, умоляюще глядя на нее, просит: «Клавочка, если получила хлеб, отщипни и мне кусочек…». Она удивилась: «А вы, отец, получили свой паек?» «Да, но я съел… и еще хочется, хоть немного …». Мать ответила: «И мне, отец, хочется…» И прошла мимо него. Вскоре дед опух и умер. Мать наказывала себя, сколько и жила, что не поделилась той крошкой. Ясно, что тем кусочком она не спасла бы отца от смерти. Но до чего довело то бедствие людей, жутко представить. Чтобы моя хорошая, сердобольная, чувствительная и щедрая мать не поделилась с отцом кусочком хлеба!»
«Отец Василия, Литвин Степан Андреевич (1904–1964) вырвался из колхозного крепостничества и работал на ближайшей железнодорожной станции Помична (Кировоградская обл., Кировоградский р-н). А жили в с. Песчаный Брод. Мать Литвин (Пархоменко) Мария Ониськовна (1910–1975) со свекровью и первенцем Иваном была в деревне, работала в колхозе. Не получали ничего. Решила как-то спасаться, пошла на работу тоже на железнодорожную станцию. Пока устраивалась, прошло какое-то неделю. Бросилась домой — свекровь опухла, сын еле живой… Но уже был уверенный заработок и возможность спастись от голода.
А дед Онисько и сам не спасся, и детей не всех удалось сохранить. Был на войне (Первая Мировая), был в плену, прошел сколько смертей, а дома умер от голода, потому что его хозяйство раскулачили, ничего не оставили, кроме огорода. А девять детей, только старшая замуж вышла, а то все — голодные. Первая умерла Нина (17 лет), на кладбище вывезли лошадью. Похоронили, а тут прибежали «роаскулачиватели» и забрали коня. Телеги тянули домой сами. Не выдержал Онисько, умер, его даже на кладбище не смогли вывезти, похоронили возле дома. За ним еще один сын, Сидор. Другим удалось как-то выжить».
Литвин Антонина Ивановна пережила массовый искусственный голод 1946–1947 годов:
«А уже 1947 я помню сама. Людоедство не повторилось. Но голодные, опухшие дети тоже корчились от мучений …
У нас так сложилось, что дед слег, не мог ходить, отца забрали на «госпроверку». Всех, кто был на оккупированной территории, забирали на каторжные работы или в штрафные роты. Даром, что отец был в партизанах, даром, что спас скот всего района от вывоза в Германию. Четыре года каторги отбыл, из которой несколько односельчан и не вернулись. Отстраивали Москву, хотя она не так пострадала, как Киев.
Мать одна работала в колхозе, нас трое детей, и дед и баба. Идет мать на работу, бабушка испечет ей лепешку, потому что на больше муки не хватало, даст пол литра молока, потому что корова ходила в ярме и молока давала очень мало, отправляет ее на работу, приговаривая: «Дети умрут, то другие будут. А матери второй не будет … «
Мать заплачет и идет на работу. Нам баба затрет какую затирку, и тем и перебиваемся. У меня и сейчас слезы выступают, как вспомню: мать вечером приходит с работы, еле ноги двигает, а позовет нас в угол и раздаст то корж, что баба ей давала. Разве что немного надломленный… Смотрит, как мы уминаем, и глотает слюну… Иногда приносила от знакомой бабушки вонючий жмых. А в то время вернулся из немецкого плена дядя Яков, его посылали еще и на японскую войну. А дома есть нечего. Дядя Яков просит маму: «Клава, давай я разделю детям жмых». Берет тот жмых, осторожно разбивает ножом на кусочки, раздает нам. А сам слизывает то, что на ладони осталось.
И еще случай: дали маме из колхоза помощь, несколько килограммов овса. Мы истолкли его в ступе и наварили киселя. Насытились! А брат с голодухи наглотался остей, а не выплевывал. Как схватила его за живот! Мне до сих пор страшно вспоминать, как он плакал и кричал: «Живот болит! Ой болит очень.»
А мой муж о 1947-м такое рассказывал: весна, сеют горох. Они с младшим братом Николаем спрятались в кустах. Как только сеялка прошла, исчезла вдали, они выскакивают из кустов и, как цыплята, разгребают строки, выискивают горошины и тут же глотают. И хотя были маленькие (одному шесть, другому четыре), а знали, что надо прятаться, потому что родителям перепадет. Как только появлялась сеялка поодаль, быстро залезали в кусты, чтобы не узнали.
Другое впечатление. В колхозной кладовой женщины на ручных жерновах мололи кукурузу. Василько пристально охаживает: только выскочит зерно вниз — хвать его и в рот. Какая из женщин увидела, посмотрела кругом, нет ли никого, впопыхах набрала горсть кукурузы и высыпала ему в лоно рубашки. Обрадовался малый, прижал достижение и бегом домой: дома младший брат и старшая сестренка. Несет и по одной глотает. Пришел домой, а в подолу пусто: не спохватился, как все поел. Зашел в дом, а сестренка щебечет: «Васик, я тебе оставила немного картофеля…» наколупали в огороде перемерзшие мелких картошечки, сварила в риночци и честно разделила на всех трех. «Не хочу…», — сказал, пряча глаза. Слово за слово сестренка выспросила обо всем и пристыдила Василька. Он долго вспоминал свою вину: съел и не поделился…
Или такое: идет жатва и на ниве кое-где остаются колоски. Василий с братом Николаем пришел посмотреть. Возле дороги остались колоски. Малые, как птенцы, давай клевать. Вдруг летит «объездчик», как назвали эту должность люди, смотритель колхозного добра. Бежали малые, чуть сердце мало с груди не выскакивало. И не в дом, а как узнают, чьи дети, за каждый колосочек родителям тюрьма. Вот-вот догонит! Вдруг ярок, и щель-обрыв. Вскочили туда, не раздумывая. Глубина метра полтора-два. Василий рассказывал: «Мы лежим в той щели и орем, «не своим гласом», а над нами красная разъяренная рожа — чьи вы?! Маты, угрозы, а достать не может, щель узкая. Пошел… А мы еще долго кричали, почти охрипли. А как-то все-таки выкарабкались оттуда, но не домой бросились, потому что может он следит, нельзя подвести родителей, пошли огородами, аж на выгон, где группа детей на другом конце села, чтобы не узнали нас»».
Еще образок: темной ночи пошли собирать колоски на скошенной ниве. Ниву уже бороздившие, но с другого конца, а здесь была еще стерня. Следовательно, вероятность найти какой-то колосок была. Пошли всей семьей: мать, старший брат Иван, сестренка Оля, Василий и малый Коля. Отец еще не вернулся с работы со станции. Осторожно прислушиваясь, на ощупь выискивали колоски. У каждого на плечах мешок. Вдруг услышали, как фыркнул конь: «Объездчик!» Тихонько, как тени, бросились прочь. Прибежали домой, отец уже вернулся с работы. Где были? Рассказали обо всем. «А где Коля?». А малого нет … «Ну и вы идите куда хотите — потеряли ребенка!» — изрек отец. И пошли мы снова на поле, искали, тихонько звали. Повезло: Иван зацепился ногой за малого. Он спокойно спал, подложив сумку под голову. Взял его Иван на руки, так сонного и принес домой. А как заглянули в сумку, то увидели там два пустых колоска».